Очерк теории эмоций (Ж.-П. Сартр)

Психология является дисциплиной, которая претендует на то, чтобы быть позитивной, т е. она хочет иметь своим источником исключительно опыт. В результате оказывается, что психология, поскольку она считает себя наукой, может дать только некую сумму разнородных фактов, по большей части никак не связанных друг с другом. Что может быть более различным, чем учение о стробоскопической иллюзии и о комплексе неполноценности? Этот беспорядок не случаен, а проистекает из самих принципов психологической науки.

Ожидать факт — это значит, по определению, ожидать нечто изолированное, это значит предпочитать, в соответствии с позитивистской установкой, случайное существенному, возможное необходимому, беспорядок порядку. Это значит принципиально отбросить сущность в будущее: «Это потом, когда мы соберем достаточно фактов». Психологи действительно не отдают себе отчета в том, что, нагромождая случайности, так же невозможно достигнуть сущности, как невозможно прийти к единице, бесконечно добавляя цифры справа от 0,99. Если их целью является только накопление частичных знаний, то сказать тут нечего; просто не видно, что за интерес в этой работе коллекционера.

Что дадут принципы и методы психологии применительно к частному случаю, к изучению эмоций, например? Прежде всего, наше знание эмоции добавится извне к другим знаниям о психологическом бытии. Эмоция предстанет как нечто новое, несводимое к явлениям внимания, памяти, восприятия и т. д. Что же касается изучения условий возможности эмоции, т. е. если спросить себя, делает ли возможными эмоции самая структура человеческой реальности и как она это делает, то все это показалось бы психологу бесполезным и абсурдным: зачем исследовать, возможна ли эмоция, ведь она несомненно есть. Именно к опыту обратится опять психолог, чтобы установить границы эмоциональных явлений и их определение. По правде говоря, он бы мог здесь заметить, что он уже имеет идею эмоции, поскольку после обследования фактов он проведет разграничительную линию между эмоциональными фактами и фактами, которые таковыми не являются: в самом деле, каким образом опыт мог бы дать ему разграничительный принцип, если бы он уже не имел его? Но психолог предпочитает придерживаться своей веры, что факты сгруппировались сами под его взглядом.

Именно благодаря реакции на недостатки психологии и психологизма, около 30 лет назад возникла новая дисциплина — феноменология. Ее основатель Гуссерль был поражен сначала несоизмеримостью сущности и факта, тем, что тот, кто отправляется в своем исследовании от фактов, никогда не придет к отысканию сущностей. Если я ищу психические факты, лежащие в основе арифметических вычислений, мне никогда не удастся реконструировать арифметических сущностей единицы, числа и операций. Не отказываясь, однако, от идеи опыта (принцип феноменологии — идти «к самим вещам», основа ее метода — эйдетическая интуиция), нужно эту идею сделать по крайней мере более гибкой и отвести место опыту сущностей и ценностей; нужно даже признать, что только сущности позволяют классифицировать и обследовать факты. Если бы мы имплицитно не прибегали к представлению о сущности эмоции, для нас было бы невозможно среди всей массы психических фактов выделить особую группу фактов эмоциональности. Феноменология предписывает, следовательно, коль скоро имплицитно мы уже обращались к сущности эмоции, обратиться к ней также и эксплицитно и хотя бы однажды зафиксировать при помощи понятий содержание этой сущности.

Мы можем понять теперь причины недоверия психолога к феноменологии. Исходная предосторожность психолога действительно заключается в рассмотрении психического состояния таким образом, что оно лишается всякого значения. Психическое состояние для него всегда есть факт и как таковой всегда случаен. Этот случайный его характер и есть то, за что психолог больше всего держится. Если ученого спросят: «Почему тела притягиваются по закону Ньютона?», он ответит: «Я об этом ничего не знаю; потому что это так». А если у него спросят: «А что означает это притяжение?», он ответит: «Оно ничего не означает, оно есть». Подобно этому, психолог, спрошенный об эмоции, гордо отвечает: «Она есть. Почему? Я об этом ничего не знаю, я это просто констатирую. Я не знаю за ней никакого значения». Напротив, для феноменолога любой человеческий факт является по самой сути своей значащим. Если вы его лишаете значения, вы его лишаете его природы человеческого факта. Задача феноменолога, следовательно, будет состоять в изучении значения эмоции. Что следует понимать под этим?

Означать — значит указывать на что-то другое, и указывать на него таким образом, что, развертывая значение, мы как раз и найдем означаемое. Для психолога эмоция вообще ничего не означает, поскольку он изучает ее как факт, т. е. отрывая ее от всего остального. Она будет, следовательно, с самого начала незначащей, но если, действительно, всякий человеческий факт является значащим, то эмоция, как она берется психологом, есть, по сути дела, мертвая, непсихическая, нечеловеческая. Если мы захотим сделать из эмоции, по примеру феноменологов, истинное явление сознания, то нужно будет, напротив, рассматривать ее прежде всего как значащую! То есть мы будем утверждать, что она есть лишь в той строгой мере, в какой она означает. Мы не потеряемся в изучении физиологических фактов, поскольку именно взятые сами по себе и изолированно они почти ничего не значат: они есть, вот и все. И наоборот, устанавливая значение поведения и взволнованного сознания, мы попытаемся обнаружить означаемое.

В наши намерения здесь не входит предпринимать феноменологическое изучение эмоций. Если бы мы должны были наметить контуры такого изучения, оно относилось бы к эффективности как экзистенциальному модусу человеческой реальности. Но наши притязания более скромные: мы хотели бы на точном и конкретном примере, а именно на примере эмоции, попытаться рассмотреть вопрос именно о том, может ли чистая психология извлекать метод и наставления из феноменологии.

Классические теории

У. Джемc различает в эмоции две группы феноменов: группу физиологических феноменов и группу феноменов психологических, которые мы вслед за ним будем называть состояния/ли сознания; главное в его тезисе — это то, что состояния сознания, называемые «радость», «гнев» и т. д., есть не что иное, как сознание физиологических проявлений — их проекция в сознание, если угодно. Однако, все критики Джемса, рассматривая последовательно «эмоцию» как «состояние» сознания и сопутствующие физиологические проявления, не хотят признавать в первых только проекцию или тень, отбрасываемую последними. Они находят в них нечто большее и (осознают они это или нет) — другое. Большее, поскольку как бы мы ни старались в воображении довести до крайности телесные изменения, все же было бы непонятным, почему соответствующее им сознание стало бы вдруг приведенным в ужас сознанием. Ужас есть состояние чрезвычайно тягостное, даже невыносимое, и непостижимо, что телесное состояние, взятое для себя и в себе самом, явилось бы сознанию с таким ужасным характером. Другое, поскольку если эмоция, будучи воспринята объективно, действительно может предстать как некое расстройство физиологических функций, то как факт сознания она вовсе не является ни беспорядком, ни чистым хаосом; она имеет смысл, она что-то значит.

Это именно то, что хорошо понял, но не очень удачно выразил Жане, когда он сказал, что Джемс в своем описании эмоций прошел мимо психического. Вставая исключительно на объективную почву, Жане хочет регистрировать только внешние проявления эмоций. Но, даже рассматривая только органические явления, которые можно описать и обнаружить извне, он считает, что эти явления можно сразу разбить на две категории: психические феномены, или поведения (conduites), и явления физиологические. Теория эмоций, которая хотела бы восстановить приоритет психического, должна была бы сделать из эмоции поведение. Но Жане, как и Джемс, несмотря ни на что, чувствителен к видимости беспорядка, которую являет собой всякая эмоция. Следовательно, он делает из эмоции менее приспособленное поведение, или, если хотите, поведение неприспособленности, поведение поражения. Когда задача слишком трудна и когда мы не можем удержать -высших форм поведения, которые были бы к ней приспособлены, Тогда освобожденная психическая энергия расходуется другим путем: мы придерживаемся более низких форм поведения, которые требуют меньшего психологического напряжения. Вот, например, девушка, которой отец только что сказал, что у него боли в руке и что он опасается паралича. Она катается по земле, будучи во власти бурной эмоции, которая возвращается через несколько Дней с той же силой и принуждает ее в конечном счете обратиться за помощью к врачу. Во время лечения она признается, что мысль об уходе за своим отцом и суровой жизни сиделки внезапно показалась ей невыносимой. Эмоция представляет здесь, следовательно, поведение поражения, это замещение такого «поведения сиделки, которое невозможно удержать». Точно так же в своей работе «Навязчивые идеи и психастения» Жане приводит многочисленные случаи, когда больные, придя к нему на исповедь, не могут договорить до конца и в конце концов разражаются рыданиями, а иногда даже нервными припадками.

Здесь поведение, которое надлежит принять, тоже оказывается слишком трудным. Плач, нервный припадок представляют собой поведение поражения, которое занимает место первого посредством отклонения. Нет необходимости настаивать на этом — примеров множество. Кто не помнит, как, обмениваясь шутками с приятелем и оставаясь спокойным, пока положение казалось равным, вы приходили в раздражение именно в тот момент, когда больше нечем было ответить. Жане, таким образом, может похвалиться тем, что он вновь ввел психическое в эмоцию: сознание, которым мы воспринимаем эмоцию, сознание, которое, впрочем, является здесь только вторичным феноменом, не является больше простым коррелятом физиологических расстройств; оно есть сознание поражения и поведения поражения. Теория выглядит соблазнительной: она является психологической и сохраняет при этом прямо-таки механистическую простоту. Феномен отклонения есть не что иное, как изменение пути для высвобожденной нервной энергии.

И все-таки, сколько неясного в этих нескольких понятиях, на первый взгляд столь ясных. Если присмотреться внимательнее, то можно заметить, что Жане удается преодолеть Джемса только благодаря скрытому использованию представления о конечной цели, представления, которое явно его теория отвергает. Чтобы эмоция имела значение психического поражения, нужно, чтобы вмешалось сознание и сообщило ей это значение, нужно, чтобы оно удержало, как возможность, высшее поведение и чтобы оно постигло эмоцию именно как поражение по отношению к этому высшему поведению. Но это значило бы придать сознанию конституирующую роль, чего Жане никак не хочет.

Но во многих своих описаниях он дает понять, что больной «бросается» в низшее поведение для того, чтобы не принимать высшего. Здесь сам больной провозглашает свое поражение, даже не предприняв попыток борьбы, и эмоциональное поведение маскирует невозможность принять адаптированное поведение. Возьмем снова пример, который мы приводили выше: больная приходит к Жане, она хочет доверить ему секрет своего расстройства, описать ему подробно свои навязчивые идеи. Но она этого не может сделать, для нее это слишком трудное .социальное поведение. Тогда она разражается рыданиями. Но потому ли она рыдает, что она не может ничего сказать? Являются ли ее рыдания тщетными усилиями действовать, диффузным потрясением, которое представляло бы собой распад слишком трудного поведения? Или же она рыдает именно для того, чтобы ничего не сказать?

На первый взгляд различие между этими двумя толкованиями кажется незначительным: обе гипотезы предполагают поведение, которое невозможно принять, обе гипотезы предполагают замещение поведения диффузными проявлениями. Поэтому Жане легко переходит от одной из них к другой: именно это и делает его теорию двусмысленной. Но на самом деле эти две интерпретации разделяет пропасть. Первая действительно является чисто механистической и, как мы это видели, по сути достаточно близка к взглядам Джемса. Вторая же, напротив, и в самом деле вносит нечто новое: только она заслуживает названия психологической теории эмоций, только она делает из эмоции поведение. Дело в том, что действительно, если мы здесь снова введем идею финальности, то мы можем считать, что эмоционачальное поведение вовсе не есть душевное смятение: это организованная система средств, которые направлены к цели. И эта система призвана замаскировать, заместить, отклонить поведение, которое не могут или не хотят принять. Тем самым объяснение различия эмоций становится легким: каждая из них представляет различное средство избегания трудности, особую увертку, своеобразное мошенничество.

Но Жане дал нам то, что мог: он слишком неопределенен, раздвоен между стихийным финализмом и принципиальным механицизмом. И от него мы не станем требовать изложения теории эмоций как поведения в чистом виде. Ее наброски мы находим у учеников Келера, а именно у Левина и Дембо. Вот что пишет по этому поводу П. Гийом в своей «Психологии формы»:

«Возьмем самый простой пример: субъекту предлагают достать предмет, помещенный на стул, но не выходя за круг, начерченный на полу: расстояния рассчитаны так, что непосредственно это сделать очень трудно или даже невозможно, но можно решить задачу косвенным путем. Здесь сила, направленная к объекту, принимает ясное и конкретное направление. С другой стороны, в этих задачах есть препятствие для прямого выполнения действия; препятствие может быть материальным или моральным, как, например, правило, которое обязались соблюдать. Таким образом, в нашем примере круг, который нельзя переступить, образует в восприятии субъекта барьер, откуда исходит сила, направленная в сторону, противоположную первой. Конфликт двух сил вызывает в феноменальном поле напряжение.

Следовательно, субъект в некотором роде заключен в ограниченном со всех сторон пространстве: существует только один положительный выход, но он закрыт своеобразным барьером.

Бегство является всего лишь грубым решением, поскольку приходится разрушить общий барьер и принять более низкую самооценку. Замыкание, заключение в капсулу, которое поднимает между враждебным полем и «Я» защитный барьер, является другим решением, тоже посредственным.

Продолжение опыта может привести в этих условиях к эмоциональной дезорганизации и к другим, еще более примитивным формам высвобождения напряжений. Приступы гнева, иногда очень острые, которые возникают у некоторых людей, хорошо изучены в работе Т. Дембо. Ситуация испытывает структурное упрощение. В гневе, а также, без сомнения, и во всех эмоциях, налицо ослабление барьеров, которые разделяя глубинные и поверхностные слои «Я», обычно обеспечивают контроль над действием со стороны более глубоких слоев личности и владение собой; налицо ослабление барьеров между реальным и ирреальным. Напротив, поскольку действие блокировано, напряжения между внешним и внутренним продолжают увеличиваться: отрицательный характер одинаково распространяется на все объекты поля, которые теряют свою собственную ценность. Так как привилегированное направление цели исчезло, дифференцированная структура, навязанная полю заданием, разрушена».

Boт мы и подошли, наконец, в конце этой длинной цитаты к функциональной концепции гнева. Конечно, гнев не есть ни инстинкт, ни привычка, ни трезвый расчет. Он является внезапным разрешением конфликта, способом разрубить гордиев узел. И мы, конечно, вновь обнаруживаем введенное Жане различие между высшими и низшими или отклоняющимися способами поведения. Но только здесь это различие обретает свой полный смысл: именно мы сами приводим себя в состояние полной неполноценности, потому что на этом очень низком уровне наши требования меньше, и мы удовлетворяемся меньшими затратами. Не имея возможности в состоянии высокого напряжения найти тонкое и точное решение проблемы, мы действуем на самих себя, мы «опускаемся» и превращаем себя в такое существо, которое способно удовлетвориться грубыми и менее адаптированными решениями (например, разорвать листок, на котором написаны условия задачи).

Гнев, таким образом, выступает здесь как бегство: субъект в гневе похож на человека, который за неимением возможности развязать узлы веревки, связывающей его, извивается во всех направлениях в своих путах. И поведение «гнев», в меньшей степени приспособленное к проблеме, нежели высшие — и невозможные — способы поведения, которые могли бы ее разрешить, является, однако, точно и совершенно приспособленным к потребности снять напряжение, стряхнуть это свинцовое покрывало, которое давит на наши плечи. Отныне можно будет понять примеры, которые мы приводили выше. Больная психастенией приходит к Жане, чтобы ему исповедаться. Но задача слишком трудна. И вот она оказывается в тесном и угрожающем мире, который ждет от нее точного действия и который его в то же время отклоняет. Сам Жане своим отношением показывает, что он слушает и ждет. Но в то же время своим престижем, своей личностью и т. д. он отталкивает эту исповедь. Нужно избежать этого невыносимого напряжения, и больная может сделать это, лишь преувеличив свою слабость, смятение, отвратив свое внимание от действия, которое надлежит совершить, и обратив его на себя («как я несчастна»), превращая самим своим поведением Жане из судьи в утешителя, экстериоризируя и разыгрывая самую невозможность говорить, в которой она находится, превращая ясную необходимость дать те или иные сведения в тяжелое и недифференцированное давление, которое на нее оказывает мир. Именно тогда возникают рыдания и истерика, нервный припадок.

Однако в том пункте, куда мы таким образом пришли, мы не смогли бы найти удовлетворения. Теория эмоции как поведения совершенна, но в ее чистоте и в самом ее совершенстве мы можем усматривать ее недостаточность. Во всех примерах, которые мы приводили, функциональная роль эмоции неоспорима. Но она столь же и непонятна. Я понимаю, что для Дембо и гештальтпсихологов переход от попыток найти решение к состоянию гнева объясняется разрушением одного гештальта и образованием другого. И я еще могу понять разрушение формы как «неразрешимую задачу», но как я могу допустить появление другой формы? Нужно думать, что она дается именно как замещение первой. Она существует только по отношению к первой. Существует, следовательно, лишь один процесс, который есть превращение формы. Но я не могу понять этого превращения, не введя прежде сознания. Оно одно только может посредством своей синтетической активности бесконечно ломать и восстанавливать формы. Только оно может отдавать себе отчет в конечной цели эмоции.

Психоаналитическая теория

Эмоцию можно понять только, если в ней искать значение. По своей природе это значение функционального порядка. Следовательно, мы приходим к тому, чтобы говорить о финальности эмоции. Эту финальность мы схватываем очень конкретно посредством объективного исследования эмоционального поведения.

Психоаналитическая психология первая сделала акцент на значении психических фактов, т. е. она первая стала настаивать на том факте, что всякое состояние сознания значит нечто другое, чем оно есть само по себе. Например, неумелая кража, произведенная сексуальным маньяком — это не просто «неумелая кража». Она отсылает нас к чему-то другому, чем она является сама по себе с того момента, как только мы рассматриваем ее вместе с психоаналитиками как феномен самонаказания. Она отсылает нас в таком случае к первичному комплексу, в котором больной пытается оправдать себя, наказывая себя. Мы видим, что психоаналитическая теория эмоций была бы возможна. Но так ли уж ее совсем нет. У этой женщины фобия лавра. Стоит только ей увидеть лавровое дерево, как она падает в обморок. Психоаналитик обнаруживает в ее детстве тяжелый сексуальный инцидент, связанный с лавровым кустом. Чем же здесь будет эмоция? Феноменом отказа, цензуры. Отказа не от лавра. Отказа вновь пережить воспоминание, связанное с лавром. Эмоция здесь является бегством от разоблачения, которое надлежит для себя сделать, как сон является иногда бегством от решения, которое надлежит принять, как болезнь некоторых девушек по Штекелю является бегством от замужества. Конечно, эмоция не всегда будет бегством. Уже у психоаналитиков можно обнаружить интерпретацию гнева как символического удовлетворения сексуальных влечений. И, конечно, ни одну из этих интерпретаций нельзя отбросить. Нет никакого сомнения в том, что гнев мог бы означать садизм, что обморок от пассивного страха мог бы означать бегство, поиск убежища — все это так, и мы попытаемся показать причину этого. То, что здесь находится под вопросом — это самый принцип психоаналитических объяснений. Именно его мы и хотели бы здесь рассмотреть.

Психоаналитическая интерпретация представляет сознательный феномен как символическое осуществление желания, отвергнутого цензурой. Заметим, что для сознания это желание не заключено в его символической реализации. В той мере, в которой оно существует посредством нашего сознания и в нем, оно только то, за что оно себя выдает: эмоция, желание спать, кража, фобия лавра и т. д. Если бы было иначе, если бы мы хоть в какой-то мере, пусть даже имплицитно, осознавали наше истинное желание, мы были бы людьми с нечистой совестью, а психоаналитик так не считает. Из этого следует, что значение нашего сознательного поведения является полностью внешним самому этому поведению, или, если угодно, означаемое полностью отрезано от означающего.

Одним словом, сознательный факт есть по отношению к означаемому нечто подобное тому, чем эффект некоторого события является по отношению к этому событию: как, например, следы огня, зажженного в горах, — по отношению к человеческим существам, которые этот огонь зажгли. Человеческое присутствие не содержится в золе, которая остается. Оно связано с этой золой отношением причинности: это отношение является внешним, следы очага пассивны по отношению к этому каузальному отношению, как всякое следствие — по отношению к своей причине. Сознание, которое не получило бы необходимых технических знаний, не сумело бы понять эти следы как знаки. В то же время, эти следы есть то, что они есть — т. е. они пребывают в себе вне всякой зависимости от означающей интерпретации: они есть наполовину обгоревшие куски дерева, вот и все.

Постольку, поскольку сознание само себя создает, оно никогда не является ничем иным, как тем, чем оно себе предстает. Если оно имеет значение, оно должно содержать его в себе как структуру сознания. Это вовсе не значит, что значение это должно было бы быть совершенно эксплицитным. Имеется много возможных степеней конденсации ц ясности. Это значит только, что мы должны вопрошать сознание не извне, как вопрошают остатки очага или стоянки, а изнутри, что нужно в нем искать значение. Сознание, если cogito должно быть возможно, само есть факт, значение и означаемое.

Глубокое противоречие всякого психоанализа заключается в том, что он одновременно представляет как причинную связь, так и связь понимания между феноменами, которые он изучает. Эти два типа связей несовместимы. Поэтому теоретик психоанализа устанавливает жесткие трансцендентные причинные связи между изучаемыми фактами (подушечка для булавок означает всегда во сне женские груди, войти в вагон означает совершить сексуальный акт), тогда как практик достигает успеха, изучая прежде всего факты сознания в понимании, т. е. ловко отыскивая внутрисознательное отношение между символизацией и символом.

Со своей стороны, мы не отбрасываем результаты психоанализа, когда они получены посредством понимания. Мы ограничиваемся отрицанием всякого значения и всякой вразумительности его теории психической причинности. И между прочим мы утверждаем, что в той мере, в какой психоаналитик пользуется пониманием для интерпретации сознания, было бы лучше признать открыто, что все то, что происходит в сознании, может получить свое объяснение только из самого же сознания. Вот мы, наконец, и вернулись к исходной точке: теория эмоций, которая утверждает означающий характер эмоциональных фактов, должна искать это значение в самом сознании. Иначе говоря, именно сознание само делает себя сознанием, будучи взволнованным потребностью во внутреннем значении.

Очерк феноменологической теории

В нашем исследовании, быть может, окажется полезным одно предварительное замечание, которое может служить общим критическим замечанием в адрес всех теорий эмоций, которые мы до сих пор встретили (кроме, может быть, теории Дембо): для большинства психологов все происходит так, как если бы сознание эмоции было с самого начала рефлексивным сознанием, т. е. как если бы первоначальной формой эмоции как факта сознания была бы такая ее форма, которая бы выступала для нас как изменение нашего психического бытия, или, проще говоря, как если бы эмоция была схвачена с самого начала как состояние сознания. И, конечно, всегда возможно осознать эмоцию как аффективную структуру сознания, сказать: я в гневе, мне страшно и т. д. Но страх первоначально не есть сознание страха, так же как восприятие книги не есть сознание восприятия книги.

Эмоциональное сознание есть с самого начала сознание мира. Не нужно даже представлять всю теорию сознания, чтобы ясно понять этот принцип. Здесь достаточно нескольких простых наблюдений, и примечательно то, что исследователи эмоций никогда не подумали их сделать. Очевидно, в самом деле, что человек, который боится (peur), боится чего-то. Даже если речь идет об одном из тех неопределенных страхов (angoisses), которые испытывают в темноте, зловещем и пустынном проходе и т. д., то боятся опять же именно определенных аспектов ночи, боятся мира. И несомненно, все психологи отметили, что эмоция была вызвана восприятием, представлением-сигналом и т. д. Но кажется, что затем эмоция удаляется для них от объекта с тем, чтобы погрузиться, наконец, в саму себя. Не нужно много размышлять, чтобы понять обратное: что эмоция каждый миг вновь возвращается к объекту и там питает себя. Описывают, например, бегство в страхе, как если бы бегство не было прежде всего бегством от некоторого объекта, как если бы избегаемый объект не оставался постоянно присутствующим в самом бегстве как его основа, причина его существования, как. то, от чего убегают. И как говорить о гневе в том случае, когда бьют, оскорбляют, угрожают, не упоминая человека, который представляет объективное единство этих оскорблений, угроз и этих ударов? Одним словом, взволнованный субъект и волнующий объект объединены в неразрывный синтез. Эмоция есть некоторый способ понимания (apprehender) мира.

Теперь мы можем понять, что такое эмоция. Это превращение мира. Когда намеченные пути становятся слишком трудными или когда мы не видим пути, мы не можем больше оставаться в этом мире, столь требовательном и трудном. Все пути перекрыты, однако нужно действовать. Тогда мы пытаемся изменить мир, т. е. пережить его, как если бы отношения вещей к их потенциальным свойствам регулировались не детерминистскими процессами, а магией. Нужно понять, что речь идет не об игре: мы здесь загнаны в тупик, и мы бросаемся в это новое отношение со всей силой, которой мы располагаем. Нужно понять также, что эта попытка, как таковая, не является сознательной, потому что тогда она была бы объектом размышления. Она есть, прежде всего, принятие новых отношений и новых требований. Просто поскольку принятие объекта невозможно или оно вызывает невыносимое напряжение, сознание принимает его или пытается принять иначе, т. е. оно преобразует себя именно для того, чтобы преобразовать объект.

Эмоциональное поведение не лежит в том же плане, что все другие поведения, оно не является эффективным. Оно не имеет целью действовать реально на объект как таковой посредством особых средств. Оно стремится посредством самого себя сообщить объекту, не меняя его в его реальной структуре, другое качество, меньшее существование или меньшее присутствие (или большее существование и т. д.). Словом, в эмоции именно тело, руководимое сознанием, меняет свои отношения к миру с тем, чтобы мир изменил свои качества. Если эмоция — это игра, то игра, которой мы верим. Простой пример позволит понять эту эмоциональную структуру: я протягиваю руку, чтобы взять кисть винограда. Я не могу ее достать, дна вне пределов моей досягаемости. Я пожимаю плечами, опускаю руку, бормочу «он слишком зеленый» и удаляюсь. Все эти жесты, слова, это поведение приняты вовсе не ради них самих. Речь идет о маленькой комедии, которую я разыгрываю, чтобы сообщить через нее винограду характеристику: «слишком зеленый», которая предназначена служить замещением поведения, которое я не могу принять. Сначала кисть винограда представала как «должная быть сорванной». Но это обращенное ко мне с настоятельным требованием качество становится скоро невыносимым, поскольку потенциальная возможность не может быть реализована. Это невыносимое напряжение, в свою очередь, становится мотивом для усмотрения у винограда нового качества «слишком зеленый», которое разрешит конфликт и уничтожит напряжение. Только я не могу сообщить это качество винограду химическим путем, я не могу действовать на кисть обычными путями. Тогда я воспринимаю эту горечь слишком зеленого винограда через поведение отвращения. Я магически сообщаю винограду качество, которое я желаю. Здесь эта комедия искренна только наполовину. Но, чтобы ситуация в большей степени предстала неизбежной, чтобы колдовское поведение было осуществлено всерьез — вот эмоция.

Или, например, пассивный страх. Я вижу, как ко мне идет хищное животное, ноги подо мной подкашиваются, сердце бьется все слабее, я бледнею, падаю и теряю сознание. Ничто не кажется менее адаптивным, чем это поведение, которое предает меня, без защиты, опасности. И, однако, это поведение бегства, обморок здесь — это укрытие. Но пусть не думают, что это укрытие для меня, что я стараюсь себя спасти, не видеть больше хищное животное. Я не вышел из иррефлексивного плана, но за неимением возможности избежать опасности обычными путями и последовательным детерминистским преобразованием ситуации, я ее отрицаю. Я хочу ее уничтожить. Неизбежность опасности послужила мотивом для этого уничтожающего намерения, которое продиктовало магическое поведение. И действительно, я уничтожил ее в меру своих возможностей. Именно здесь — границы моего магического воздействия на мир: я могу его уничтожить как объект сознания, но я могу это сделать, только уничтожая само сознание.

Пассивная печаль характеризуется, как известно, угнетенным поведением, потерей мышечного тонуса, бледностью, охлаждением конечностей. Отворачиваются в угол и сидят там неподвижно, сводя к минимуму воздействие мира. Предпочитают полумрак полному свету, тишину — звукам, одиночество комнаты — толпе общественных мест или улиц. Как говорят: «Чтобы остаться наедине со своей болью». Это не совсем верно. Действительно, считается хорошим тоном выглядеть пребывающим в глубоком раздумье о своем горе. Но очень редки случаи, когда действительно дорожат своей болью. Причина совсем другая: так как одно из обычных условий нашей деятельности исчезло, мир требует от нас, чтобы мы действовали в нем и на него без этого условия.

Большая часть потенциальных целей, которые наводняют мир (работа, которую надо сделать, люди, которых надо увидеть, повседневные дела, которые нужно выполнить), осталась той же самой. Только средства для их реализации, пути, которые пересекают наше «годологическое пространство», изменились. Если, например, я узнал о своем разорении, я не располагаю больше прежними средствами для их достижения (собственная машина и т. д.). Нужно, чтобы я заменил их новыми (воспользовался автобусом и т. д.). Это именно то, чего я вовсе не хочу. Печаль направлена на то, чтобы уничтожить обязанность искать эти новые пути, преобразовывать структуру мира посредством замещения наличной конституции мира структурой совершенно недифференцированной. Речь идет в конце концов о том, чтобы сделать из мира аффективно нейтральную реальность, систему, пребывающую в полном аффективном равновесии, разрядить объекты с сильным аффективным зарядом, привести их все к аффективному нулю.

Активная печаль может принимать различные формы. Но та, о которой говорит Жане (психастеничка, впадающая в истерику, потому, что она не хочет сделать признания), может характеризоваться как отказ. Речь идет, прежде всего, об отрицательном поведении, поведении, которое направлено на отрицание настоятельности некоторых проблем и подмену их другими. Больная хочет растрогать Жане. Это означает, что она хочет заменить отношение бесстрастного ожидания, которое он принимает, отношением сердечной предупредительности. Она этого хочет и пользуется своим поведением, чтобы привести к этому Жане. В то же время, приводя себя в такое состояние, когда признание стало бы невозможным, она отбрасывает акт, который ей надлежало выполнить, за пределы досягаемости. Теперь, пока она будет содрогаться от слез и рыданий, у нее отнята всякая возможность говорить. Здесь, следовательно, потенциальная возможность не устранена, признание остается все еще тем, что «надо сделать». Но оно отступило за пределы досягаемости больного, он не может больше хотеть это сделать, а может только пожелать сделать это когда-нибудь потом. Таким образом, больной освободился от тягостного чувства, что акт в его власти, что он свободен сделать его или нет. Эмоциональный срыв здесь — это уход от ответственности. Здесь имеет место магическое преувеличение трудностей мира. Мир сохраняет, следовательно, свою дифференцированную структуру, но предстает теперь как несправедливый и враждебный, поскольку он требует слишком многого от нас, большего, чем это в наших человеческих силах. Эмоция активной печали в таком случае есть, следовательно, магическая комедия бессилия. Больной похож на тех слуг, которые, после того как привели воров к своему хозяину, позволяют связать себя, чтобы хорошо было видно, что они не могли помешать этой краже.

Но что сказать о радости? Включается ли она в наше описание? На первый взгляд, вроде бы нет, поскольку тому, кто рад, нет нужды защищаться против потери, от опасности. Но прежде всего, нужно различать радость-чувство, которая представляет собой равновесие, адаптированное состояние, и радость-эмоцию. Ведь последняя при более внимательном рассмотрении характеризуется некоторым нетерпением. Тот, кто рад, ведет себя так же, как человек в состоянии нетерпения. Он не может стоять на месте, строит тысячу проектов, предпринимает различные действия, которые он тут же оставляет, и т. д. Дело в действительности в том, что радость его была вызвана появлением объекта его желаний. Ему объявляют, что он выиграл значительную сумму или что он вскоре вновь увидит кого-то, кого он любит, но давно не видел. Но хотя объект этот — «неминуем», он еще — не здесь, он еще — не его. Некоторое время отделяет его от объекта.

Радость — это магическое поведение, которое стремится реализовать посредством колдовства обладание желаемым объектом как мгновенной целостностью. Это поведение сопровождается уверенностью, что обладание рано или поздно будет реализовано, но оно ищет возможность предвосхитить это обладание.

Так, например, мужчина, которому женщина только что сказала, что она его любит, может пуститься танцевать и петь. Поступая так, он отворачивается от осторожного и трудного поведения, которое он должен был бы принять, чтобы заслужить эту любовь и увеличить ее, чтобы реализовать обладание желаемым объектом медленно и посредством тысячи мелких деталей (улыбки, мелкие знаки внимания и т. д.). Он отворачивается даже от женщины, которая как живая реальность, как раз и представляет полюс всех этих деликатных поведений. Он дает себе отсрочку: позже он эти поведения примет. Пока он обладает объектом магически, танец мимически представляет обладание им.

Нужно отметить, что те несколько примеров, которые мы только что привели, далеко не исчерпывают всего разнообразия эмоций. Может быть множество других страхов, других печалей. Мы утверждаем только, что все они сводятся к конституированию магического мира с помощью нашего тела как средства волшебства. В каждом случае другая проблема — другие и способы поведения. Чтобы понять их значение, их финальность, нужно было бы знать и анализировать каждый отдельный случай.

Впрочем, существуют ложные эмоции, которые являются только формами поведения. Если мне делают подарок, который меня интересует только отчасти, я, возможно, буду внешне выражать сильную радость. Буду хлопать руками, прыгать и танцевать. Однако это только комедия. Отчасти я позволю ей захватить себя, и неточно было бы сказать, что я не рад. Однако радость моя неистинна, я ее оставлю, отброшу от себя, как только мой гость уйдет. Это как раз то, что мы условимся называть ложной радостью помня при этом, что ложность является не логической характеристикой некоторых высказываний, но экзистенциальным качеством. Точно так же у меня могут быть ложные страхи, ложные печали. Эти ложные состояния отличаются, несмотря ни на что, от состояний актеров. Актер мимически представляет радость, печаль, но он ни рад, ни печален, потому что эти формы поведения обращены к фиктивному миру. Он мимически, представляет поведение, но не ведет себя. В различных случаях ложных эмоций, которые я только что привел, различные формы поведения ничем не поддерживаются, они существуют сами по себе и являются произвольными. Но ситуация подлинна, и мы ее воспринимаем как требующую этих форм поведения. Поэтому через эти формы поведения мы магически полагаем некоторые качества на истинных объектах. Но качества эти ложные.

Настоящая эмоция — совсем другое. Она сопровождается чувством убедительности. Качества, полагаемые в объектах, воспринимаются как истинные. Что же надо разуметь под этим? То, что эмоция претерпевается. Нельзя выйти из нее по своей воле, она должна сама себя исчерпать, мы же не можем ее остановить. Кроме того, формы поведения, взятые сами по себе, только схематически вырисовывают на объекте эмоциональное качество, которое мы ему придаем. Бегство, которое было бы просто бегом, было бы недостаточно для конституирования объекта как ужасного. Или, скорее, оно придало бы ему формальное качество ужасного, но не материю этого качества. Чтобы мы действительно восприняли ужасное, нужно не только его мимически представить, нужно, чтобы мы были околдованы, переполнены нашей собственной эмоцией, нужно чтобы формальные рамки поведения были заполнены чем-то непроницаемым и тяжелым, что служило бы ему материей. Мы понимаем здесь роль чисто физиологических явлению они придают серьезность эмоции, сообща ют эмоции убедительность.

Нужно, следовательно, принимать во внимание, что эмоция не просто разыгрывается, что она не просто поведение, но это поведение тела, которое находится в некотором состоянии. Одно само по себе состояние не вызвало бы поведения, поведение без соответствующего состояния — это комедия. Эмоции появляются в потрясенном теле, которое принимает некоторое поведение Потрясение может пережить поведение, но поведение конституирует форму и значение потрясения. С другой стороны, без этого потрясения поведение было бы чистым значением, аффективной схемой. Мы имеем здесь дело именно с синтетической формой: чтобы верить в магические способы поведения, нужно быть потрясенным.

Чтобы ясно понимать эмоциональный процесс исходя из сознания, нужно помнить этот двойной характер тела, которое, с одной стороны, есть объект в мире, а с другой — непосредственно переживаемая данность сознания. Отныне мы можем понять главное: эмоция есть то, во что верят. Сознание не ограничивается тем, что проецирует аффективные значения на мир, который его окружает: оно переживает новый мир, который оно только что конституировало. Оно его переживает непосредственно, оно им интересуется, оно претерпевает качества, которые акты поведения наметили. Это означает, что когда все пути перекрыты, сознание устремляется в магический мир эмоции, оно устремляется туда, целиком деградируя; оно является новым сознанием перед лицом нового мира... . Сознание, которое взволновано, довольно похоже на сознание, погружающееся в сон. Как то, так и другое бросается в новый мир и преобразует свое тело как синтетическое целое таким образом, чтобы через него сознание могло жить и понимать этот новый мир.

Эта теория эмоций не объясняет некоторых внезапных реакций ужаса и восхищения, которые нас охватывают иногда перед внезапно появившимися объектами. Например, искаженное гримасой лицо внезапно появляется и прилипает к окну; я чувствую, что я охвачен ужасом. Здесь, по-видимому, нет поведения, которое нужно принять. Кажется, что эмоция здесь не обладает финальностью. Впрочем, ужас, охватывающий нас в определенных ситуациях или при виде некоторых лиц, вообще представляет собой нечто непосредственное и обычно не сопровождается бегством или обмороком, »и даже побуждением к бегству. Однако, если поразмыслить об этом, то окажется, что речь тут идет о явлениях весьма своеобразных, но способных получить объяснение, не выходящее за рамки, которые мы только что изложили. Мы видели, что в эмоции сознание деградирует и внезапно преобразует мир причинных связей, в котором мы живем, в магический мир. Но бывает и обратное: сам мир иногда открывается сознанию как магический, вопреки тому, что мы ожидали найти его причинным. Не нужно действительно думать, что магическое есть некое эфемерное качество, которое мы накладываем на мир по воле своих настроений. Существует такая экзистенциальная структура мира, которая является магической. Мы не хотим распространяться здесь по этому поводу. Мы оставляем за собой право сделать это в другом месте. Однако уже теперь мы можем отметить, что категория магического управляет интерпсихическими отношениями людей в обществе, а точнее, нашим восприятием других.

Таким образом, есть два рода эмоций в зависимости от того, конституируем ли магию мира мы сами, с тем чтобы заменить объективно детерминированную деятельность, которая не может реализоваться, или же это сам мир внезапно раскрывается вокруг нас как магический. Так, например, в ужасе мы внезапно ощущаем разрушение детерминистских барьеров: лицо, которое появляется за оконным стеклом, поначалу мы не воспринимаем как принадлежащее человеку, который должен был бы открыть дверь и сделать еще тридцать шагов, чтобы добраться до нас. Но, наоборот, оно, будучи в действительности пассивным, выдает себя за действующее на расстоянии. Будучи за окном, оно оказывается в непосредственной связи с нашим телом, мы переживаем и испытываем его значение, и именно наше собственное тело оказывается тем, что конституирует это значение, но в то же время значение это навязывается нам, оно отрицает расстояние и входит в нас. Сознание, погруженное в этот магический мир, увлекает туда тело, поскольку тело есть вера. Сознание в него верит. Поведения, которые дают эмоции ее значение, больше не наши: именно выражение лица, движение тела другого человека образуют синтетическое целое с потрясением нашего организма. Стало быть, и здесь мы вновь находим те же элементы и те же структуры, что мы только что описали. Просто первоначальная магия и значение эмоции идут от мира, а не от нас самих.

Во всяком случае нужно отметить, что эмоция не является случайным изменением субъекта, который при этом якобы погружен в неизменный мир. Легко видеть, что всякое эмоциональное восприятие пугающего объекта или объекта раздражающего, печалящего и т. д. может происходить только на фоне полного изменения мира. Чтобы объект выступил как действительно страшный, нужно, чтобы он реализовался как непосредственное и магическое присутствие перед сознанием. Нужно, например, чтобы это лицо, появившееся в 10 метрах от меня за окном, было пережито как непосредственно присутствующее для меня в своей угрозе. Но это возможно как раз только в акте сознания, который разрушает все структуры мира, могущие отбросить магическое и сводящие событие к его истинным размерам. Нужно, например, чтобы окно как «объект, который должен быть сначала разбит», и 10 метров, как «расстояние, которое должно быть сначала преодолено», были уничтожены. В действительности, и окно, и расстояние воспринимаются ^одновременно» в акте, посредством которого сознание воспринимает лицо за окном. Но в самом этом акте восприятия лица и окно, и расстояние лишены своего характера необходимых средств. Они воспринимаются иначе. Расстояние не воспринимается больше как расстояние, поскольку оно больше не воспринимается как «то, что должно быть сначала пройдено». Оно воспринимается как единый фон ужасного. Окно не воспринимается больше «как то, что должно быть сначала открыто». Оно воспринимается как рамка страшного лица. И вообще, вокруг меня образуются области, из которых ужасное заявляет о себе. Потому что ужасное невозможно в детерминистическом мире средств.

Ужасное может появиться только в таком мире, где все существующее было бы магично по своей природе и где возможные средства против этого существующего тоже были бы магичны. Это довольно хорошо обнаруживает мир сна, где двери, замки, стены, оружие не являются средствами против угроз вора или дикого животного, потому что они восприняты в едином акте ужаса. И так как акт, который их разрушает и создает, является одним и тем же, то мы видим, как убийцы проникают сквозь эти стены и двери, мы напрасно нажимаем на курок нашего револьвера, выстрела не раздается. Одним словом, воспринять какой-нибудь объект как ужасный — значит воспринять его на фоне мира, который проявляется так, как если бы он уже был ужасный.

Таким образом, сознание может «быть-в-мире» двумя различными способами. Мир может выступить перед ним как организованный комплекс средств, таких, что если хотят добиться определенного результата, нужно действовать на определенные элементы этого комплекса.

Но мир может также выступить для сознания и как некая неорудийная целостность, т. е. как допускающий изменения непосредственно и в больших масштабах. В этом случае мир будет действовать на сознание непосредственно, мир присутствует для сознания неотделенный расстоянием. Например, это лицо, пугающее нас через стекло, действует на нас непосредственно. Нет нужды в том, чтобы окно открылось, чтобы человек прыгнул в комнату, прошел по полу. И обратно, сознание нацелено на то, чтобы сражаться с этими опасностями или изменять эти объекты на расстоянии и без всякого опосредствования, путем абсолютных и массивных изменений мира. Этот план мира является абсолютно связанным, это магический мир. Мы будем называть эмоцию внезапным падением сознания в магическое. Или, если хотите, эмоция имеет место, когда мир (связанных причинными отношениями) средств внезапно исчезает, а на его месте появляется магический мир. Не нужно, следовательно, видеть в эмоции временное расстройство организма и разума, которое якобы извне нарушает психическую жизнь. Наоборот, это возвращение сознания к магическому поведению, к одной из основных форм поведения, которые присущи сознанию с появлением соответствующего мира, магического мира. Эмоция не есть случайность, это способ существования сознания, один из способов, с помощью которых оно понимает (в смысле хайдеггеровского «Verstehen») свое «бытие-в-мире».

Конечно, на эмоцию всегда может направляться рефлексивное сознание. В этом случае эмоция предстает как структура сознания. Она не есть чистое и невыразимое качество, как, например, красный цвет кирпича или чистое впечатление от боли, — каковым она должна была бы быть по теории Джемса. Она имеет смысл, она что-то значит для моей психической жизни. Очищающая рефлексия феноменологической редукции может воспринимать эмоцию постольку, поскольку эмоция конституирует мир в магической форме. «Я считаю его ненавистным, потому что я в гневе».

Но эта рефлексия возникает в редких случаях и требует особой к тому мотивации. Обычно же мы направляем на эмоциональное сознание такую понимающую рефлексию, которая, конечно, воспринимает сознание как сознание, мотивированное объектом: «Я в гневе, потому что он мне ненавистен». Именно в зависимости от этой рефлексии и будет конституироваться страсть.

Источник: Психология эмоций. Под редакцией В. К. Вилюнаса, Ю. Б. Гиппенрейтер
Просмотров: 5362

Все материалы из данного источника: Вилюнас В. К. ->

Понравился проект и хотите отблагодарить?
Просто поделитесь с друзьями, кликнув по кнопкам социальных сетей!



Вам также может быть интересно:



Будьте в курсе. Присоединяйтесь к нашему сообществу!


Наверх